Мустай Карим (20 октября 1919, Кляшево, Уфимская губерния, РСФСР — 21 сентября 2005, Уфа) — выдающийся башкирский поэт, писатель и драматург. Герой Социалистического Труда (1979), заслуженный деятель искусств РСФСР (1982), народный поэт Башкирской АССР (1963), лауреат Ленинской премии (1984), Государственной премии СССР (1972), Государственной премии РСФСР им. К. С. Станиславского (1967) и премии им. Салавата Юлаева (1967). Кавалер двух орденов Ленина (1967, 1979). Член Союза писателей СССР с 1940 года. Член ВКП(б) с 1944 года. Участник Великой Отечественной войны.
Мустай Карим был близким другом Михаила Дудина. Это была трогательная дружба. О ней и о Михаиле Александровиче Мустай Карим написал в сборник “Друзья вспоминают Михаила Дудина” в 1995 году. “Хачмерук” оцифровал эту статью Мустая Карима, чтобы больше людей ознакомились с ней и дольше сохраняли Память об обоих поэтах.
Отметим, что именно перевод на русский Дудиным стихотворения Карима “Не русский я, но россиянин” особенно прославил Мустая Карима.
Ссылки на другие воспоминания указанной книги – здесь.
ДУДИН МНЕ ГОВОРИЛ…
Мустай КАРИМ
1995
Михаил Дудин всю жизнь рассказывал о других и почти не говорил про то, что случалось с ним самим. Как-то в Сараево меня познакомили с известным югославским поэтом Изетом Сарайличем. Он просто сказал: «Я тебя знаю и про твой пробитый немецким осколком комсомольский билет тоже знаю. Мне о тебе еще много лет назад говорил Миша Дудин».
«Миша Дудин мне говорил…» Больше тридцати лет от людей моего ремесла и смежных ремесел при знакомстве я нередко слышал эти слова. За те же десятилетия сколько доброго и доброжелательного рассказал Миша мне о других. Так, при первой же встрече с каким-то глубинным восторгом говорил он о карельском поэте Тобиасе Гуттари.
Кстати, Михаил Дудин был одним из тех немногих людей, у которых восхищение идет не ввысь, а вглубь.
Итак, о Гуттари. Очень Дудину импонировали его строки о верности морю:
Волне, баркасу и веслу —
Отчаянному ремеслу —
Не изменю вовек.
И это для Дудина были не просто строки из хорошего стихотворения. Как показало довольно долгое время, они еще тогда наверняка были созвучны сущности его человеческой личности, для которой верность — высший принцип, высшая добродетель. «Не изменю вовек…»
«Миша Дудин мне говорил…» Его глазами я впервые увидел игру красок под кистью Андрея Мыльникова. Как откровение поведал мне о вдохновении Михаила Аникушина, о таинствах волшебника из Михайловского – Семёна Гейченко. Впервые от него услышал я о Сергее Орлове, Дмитрии Хренкове. Никогда ни о ком навязчиво не говорил он, что он его друг, что он любит его. Если он о ком-то говорил, значит любил его. О тех, кто ему неприятен, он молчал. Лишь иногда, когда разговор касался такого, произносил “Ну его…”
Первое чувство, которое он проявил ко мне, как я потом понял, было сострадание. Но об этом чуть позже…
Юности оглядываться назад ни к чему, зрелости — некуда Но наступает пора, когда память становится подтверждением, или опровержением твоей жизни. Я думаю, одна моя работа, какая бы она ни была, не могла бы в полной мере утвердить мое существование, если бы моя тропа разминулась с дорогами людей, присутствие которых судьбе подобно. Их немного. Один из них Михаил Дудин.
Своеобразным лицеем для многих поэтов и прозаиков моего поколения было Первое Всесоюзное совещание молодых писателей. Этот лицей в апреле 1947 года в стенах дома ЦК Комсомола существовал всего несколько дней, но работа его никогда не прекращалась,`и он сплотил нас навсегда. В самый первый день в ожидании руководителя нашей секции — не то 7, не то 8 — Семена Липкина мы шумно знакомились друг с другом: Геворк Эмин, Расул Гамзатов, Галина Шергова, Шукрулло, Вероника Тушнова. У самого окна молча стоял высокий, стройный, рябоватый человек с удивительно ясными голубыми глазами. Он был в сером костюме в крупную клетку. Тонкий галстук его был завязан очень изящно. «Меня зовут Дудиным, — представился он последним. — Не понимаю, почему меня сюда позвали. Мне ведь уже триддать», — с недоумением добавил он, глядя на нас, кому было от 22 до. 27.
Имя это мне было известно, но стихов не помнил. К слову хочу добавить: из всех участников этого совещания я близко знал одного Алексея Недогонова, с которым прошел большой кусок фронтовой дороги до Дня Победы, да еще с Семеном Гудзенко один раз встретился в дымящемся Будапеште. Сойдясь здесь, мы поняли, что нас связывает не только поэзия, но и война. Скорее всего — война. Мы не знали друг друга, но чувствовали всегда, что мы есть, мы рядом — Михаил Луконин и Сергей Наровчатов, Александр Яшин и Реваз Маргиани, Олесь Гончар и Владимир Тендряков, Александр Межиров и Платон Воронько… Нашу заочную подспудную дружбу окрестила война, а явную осенила поэзия.
Находясь на нашем семинаре, я чувствовал себя как на празднике Таланта. Тонкая живопись Эмина, ранняя мудрость Гамзатова, чистая и честная исповедь сердца Тушновой – всё это было нам на радость и удивление. Здесь же прозвучал высокий голос Михаила Дудина. Он читал стихотворения «Мать» и «Хозяйка». Меня удивил и поразил ето дар создавать напряжение мысли и чувства, обращаясь к простым, порою обыденным вещам и фактам. Я не только слышал и ощущал стихи, но и видел их. Это же прекрасно, когда видишь стихи. Вот он начал читать свой шедевр из фронтовой лирики «Соловьи». У меня, видавшего виды солдата, встал комок боли в горле, когда простонали строки-струны:
Нелепа смерть. Она глупа, тем боле
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле:
У нас сегодня пели соловьи».
И сразу канул в омут тишины
Трехсотпятидесятый день войны.
В какой-то день после очередного семинара мы шли по улице 25-го Октября к Красной площади. Была теплынь. Было хорошо на душе. Вдруг он спросил:
— Она тебя там не коснулась?
— Кто?
— Костлявая.
— Ещё как. Еле разминулись. Покуда.
— Почему «покуда»?
Я ему сказал о тяжелом ранении и сознался, что мне и сейчас худо.
— Я поглядываю на тебя. Ты часто кашляешь в носовой платок.
— Пробитые легкие.
Он не обронил ни слова в утешение, лишь при прощании вместе обычного «Пока!» сказал «Будь!» Потом этим «Будь» завершалось его каждое письмо. С того теплого апрельского дня он проникся ко мне состраданием. Но у него сострадание или сочувствие, в чем я убеждался многократно, никогда не бывало пассивным. Он сострадал делом, действием.
В первых же своих письмах он писал о своем намерении перевести мои стихи на русский. Там же говорил: «Не могу приступить к твоим стихотворениям, не повидав твою землю». Он ещё тогда хорошо знал, что стихи могут быть написаны где угодно — на войне, на чужбине, в неволе, но они рождаются на земле поэта.
И в самом начале лета 1948 года он приехал в мой аул Кляш. По-русски его называют Кляшево. Дудина удивило созвучие с названием его родной деревеньки из шести изб Клевнево, что на тихой мелководной речке Молохта. Там, как он рассказывал потом, морозными утрами из шести труб тянулось высоко в небо шесть струн розового дыма, шесть петухов в вёдро и ненастье разом трубили зарю, шесть собак лениво охраняли немудреное добро своих хозяев. Как-то он сказал: «От Кляшево до Клевнево рукой подать». И он показал рукой на запад. Ни рукой, ни глазами достать ту деревеньку на речке Молокта: мне не было суждено,
А мой отчий край он полюбил. Ходил по тропам, по которым прошло не одно поколение моих сородичеей. Он любовался ночью в степи под высокой луной серебрится ковыль, как ранней ранью стелется над тишайшим озером Акманаем белый прозрачный туман, похожий на детский сон. Он шел по следам моих неокрепших стихов. Дудину особенно пришелся по душе Святой источник возле нашего аула, что выносит с собой хода каменных глубин на обрывистой опушке дубняка. Над обрывом покоятся останки святого странника далеких времен. Июль был жаркий. Каждый день ранним утром он уходил туда, взяв с собой подстрочники моих стихов, крынку густого катыка и моего шестилетнего сына Ильгиза. Подстрочник превращал он в крепкие стихи, из катыка, разбавив его родниковой водой, делал холодный айран, вот с шестилетним мальчиком-непоседой как ладил он, трудно представить. Видимо, тот больше общался с птицами, муравьями, божьими коровками и иной тварью. И, наверно, стругал
стрелы, что он делал без особого мастерства. Но пустую крынку из-под катыка непременно нес он. Ибо поэт был отягощен новыми переводами или собственными стихотворениями.
Однажды, уже в июле, в ранних сумерках мы возвращались с Девичьей Горы. Так называется один из красивейших холмов над Акманаем. По обеим сторонам дороги низко клонились наполняющиеся колосья ржи. «Нету ничего прекраснее колоса, — сказал Дудин и добавил: — и, конечно, необходимее… Таким бы вот быть и нашим строкам».
Вдали вспыхнуло сухое зарево, которое торопит вызревание хлебов и сушит их. Вот так война торопила наше созревание, но
не сумела преждевременно иссушить нас. Эта вспышка, кажется, увела моего спутника к тревожным воспоминаниям. Он долго молчал. Потом с какой-то глухой болью сказал: «До приезда сюда я закончил новую поэму о войне, о нас. Там я очень вольно пересказал твое стихотворение про цветы, которые выросли на камнях. Дело не в стихотворении. Дело в другом. Не знаю, как ты примешь. По нашему обычаю я хотел ввести в заблуждение смерть, которая охотилась за тобой, хотел перехитрить её. Пусть она думает, что ты погиб. В моей поэме ты погибаешь».
Не скрою, сначала странным показалось мне это признание. Я попросил, чтобы он прочитал тот кусок. Он читал тихо, напряженно:
Звезда, как слеза, к горизонту стекла,
А мы хоронили Карима.
Был воздух прозрачией и чище стекла,
А мы хоронили Карима.
Незримые трубы трубили зарю,
А мы хоронили Карима.
Сверкали снега янтарем к янтарю,
А мы хоронили Карима.
Между прочим, совсем не страшно слушать сообщение о своей гибели и подробности о своих похоронах, пока ты жив и шагаешь по не остывшей ещё к ночи земле. Скорее наоборот, меня перехлестнуло какое-то жа озорное чувство. «Впрямь перехитрить бы эту костлявую, а?» Неожиданно даже для себя я обнял Дудина. Он сначала растерялся, потом ответил тем же. Так стояли мы на ночной дороге — войной опаленные и надеждой обласканные. Были молоды, были легковерны, верили в чудо. И, как ни странно, оказались потом правы.
Лишь после его отъезда я понял, что Михаил Дудин ко мне в аул приехал не просто переводить мою книгу стихов «Цветы на камне» — первую на русском языке — но и подставить свое плечо под мою сильно покосившуюся судьбу. Он укрепил во мне веру в жизнь без уверений и сочувствий. Главное же, повторяю, он негромко и навсегда полюбил мою Башкирию. Ты волен принимать или отвергать любовь другого, обращенную к тебе самому. Но любовь, обращенная к твоей Родине, всегда вызывает благодарную взаимность. Эти слова, я говорю, доподлинно зная, с какой теплотой и признательностью произносят у нас имя — Михаил Дудин. И помнят его книгу стихов о Башкирии «В степях Салавата» Каждый раз, когда я подхожу к Святому источнику, приходят на память строки поэта, рожденные тут, на обрывистой опушке дубовой рощи:
Звенела над клевером пчелка,
К воде подошла перепелка
И долго по капле пила.
Это верно. Птицы воду пьют не спеша.
Но в одночасье ретивый хозяин колхоза спешно заключил в трубы Святой родник и пустил своим ходом на ферму и огороды. Мы оглянуться не успели. Он был из другого аула, и не из его сердца пробивался тот ключ. Как память о нашем роднике осталось лишь стихотворение Михаила Дудина «Родник».
Когда писались те стихи, над деревенькой Клевнево по утрам еще тянулись шесть розовых струн и петухи предвещали зарю, поэта ецуе почти не коснулась тревога об опасности, грозящей красоте и покою всего сущего, опасности, посягающей на вечную гармонию между небом и землей, не зародилась ецуе тревога, что, «Венеция уходит», еще сердце его не било набатом: «Берерите землю!» Поэтому он самозабвенно следил за доверчивой беспечной перепелкой, которой тогда казалось, что племя её бессмертно. Редко слышу я теперь голос той птицы в поле, чисто прополотом химикатами.
Чем больше лет проходило, тем беспокойнее, вдумчивее, углублённее становился взгляд поэта на мир. Он становился всё более верным приверженцем той истины, что мало веровать в жизнь, а надобно отстаивать эту веру.
Хочется особо сказать о самом главном, на мой взгляд, в жизни, творчестве и нравственных убеждениях Михаила Дудина: жить, теорить, совершать поступим не назло злу, а во славу добра. Поэтому безмерно широко и надежно его «поле притяжения» — так назвал он пространство и время своего общения с людьми разных эпох и наречий, живыми и ушедшими. Я крайне редко встречал людей, умеющих дружить с людьми так сдержанно и искренне, талантливо, как Дудин. Он никогда вслух не оповещал о своих чувствах другу. И так ясно. Он никогда не тратил ни времени, ни сил на так называемые «светские вежливости». В то же время его дружба была по-своему корыстна: в ней он искал духовную опору, веру, праздник и сам все это нес другому с молчаливой щедростью. Дружба для него была тоже деяние, сотворение добра. Сколько он по любви воссоздал по-русски из творений своих разноязычных современников и поэтов прошлого! Всё это будто делалось им без особого прилежания и явных усилий. Что верно — то верно: на трудах таланта следов потуг не остается.
Я уже говорил, что он сверял поэта по его земле, землю постигал через поэта. И для него друг без его родины, поэзия без запаха Земли — не существовали. О его привязанности к Башкирии я уже поведал. Мне хорошо известно, что Симон Чиковани и его поэзия привели его в Грузию. Мирдза Кемпе позвала его на песчаные дюны рижского взморья, по голосу Николаса Гильена он добрался до Кубы, Расул Гамзатов водил его по надоблачному Гунибу; полюбив Кайсына Кулиева, он породнился с Чегемским водопадом. Кайсын раньше нас ушел, оставив нам свои горы и горы печали. Дудин к нему в последние годы Кайсына относился с особой нежностью, будто спешил обласкать его, чтобы потом не раскаяться.
Жизнь и Слово были для него почти равнозначны. Поэтому его не коснулись ни возрастное прекраснодушие удачника, ни упоение успехом временщика. От молодости сохранились отзывчивое сердце, чистые голубые глаза, от бойца переднего края – несокрушимая воля, а раздольную натуру ему завещали его далёкие предки – разудалые скоромохи. На всё это опирался его недюжинный таалант.
На своём пути он достиг таких высот, откуда его далеко было видно Мысль его постоянно была и работе, а душа всё чаще и чаще зналась с «глубинной печалью».
Здравствуй, милая, здравствуй! Еще примириться не хочет
С одиночеством дух, не насытились солнцем глаза.
Мне в моем декабре ещё снятся июльские ночи,
Где раскатами грома гремит и играет гроза.
Как прекрасна гроза — очищенье глубинной печали,
Возвращение вод издалека к своим берегам.
Здравствуй, милая, здравствуй! — кричу я в далекие
И всё дальше на север иду по глубоким снегам.
Сказано мужественно, мудро, спокойно.
Вслед за Кайсыном он ушел в вечное одиночество. Ушел в декабрьские снега. Как он угадал: «в моем декабре» завершился круг. Вместе с другом будто ушло из меня само время, оставив глухой стон. Больше мы никогда не скажем друг другу “Будь!”
Мне только дано сказать:
— Прощай, Миша Дудин!